1837 год
Саша и Мэри уже в течение целого года выезжали и много танцевали. Мама, выглядевшая старшей сестрой своих детей, радовалась тому, что может веселиться с ними вместе. Папа терпеть не мог балов и уходил с них уже в двенадцать часов спать, в Аничкове чаще всего в комнату рядом с бальной залой, где ему не мешала ни музыка, ни шум. В этой нелюбви Папа к балам и танцевальным вечерам был виноват дядя Михаил, который не желал, чтобы офицеров приглашали на них по способностям к танцам, а напротив, этими приглашениями поощряли бы их усердие и успехи в военной службе. Но если на балах не было хороших танцоров - не бывало и дам. В тех случаях, когда удавалось сломить упорство дяди Михаила, он появлялся в плохом настроении, ссорился с Папа, и для Мама всякое удовольствие бывало испорчено.
В эту зиму у нас в Петербурге был брат Мама, дядя Карл. Он научил меня и Мэри играть на рояле вальсы Лайнера и Штрауса в венском темпе, он же пригласил, по желанию Мама, оркестр гвардейской кавалерии, чтобы научить их тому же. В светском отношении он держал себя непринужденно, считая, что может позволить себе многое благодаря своей обезоруживающей улыбке, что ему удавалось всегда даже с Дедушкой. Однажды он пригласил офицеров и трубачей одного полка к себе в Зимний дворец без разрешения командира или одного из старших офицеров, и выбрал как раз шесть лучших танцоров, которых можно было встретить во всех гостиных. Конечно, это были только молодые люди из лучших семей, и в Берлине никогда никому и в голову бы не пришло возмутиться из-за этого. Но в глазах дяди Михаила это было преступлением. Дядя Карл пригласил и Мама, которая появилась у него, чтобы также протанцевать несколько туров. Как только она появилась, трубачи заиграли вальс, дядя пригласил Мама, Мэри и молодые фрейлины с офицерами также закружились, все были в самом веселом настроении, как вдруг открылась дверь и появился Папа, за ним - дядя Михаил. Все кончилось очень печально, и этого конца не могли отвратить даже обычные шутки дяди Карла.
Воздух был заряжен грозой, и вскоре она разразилась одним событием, которое косвенно было связано с неудачным балом. Среди шести танцоров, приглашенных дядей, был некто Дантес, приемный сын нидерландского посла в Петербурге барона Геккерна. По городу уже циркулировали анонимные письма; в них обвиняли красавицу Пушкину, жену поэта, в том, что она позволяет этому Дантесу ухаживать за собой. Горячая кровь Пушкина закипела. Папа видел в Пушкине олицетворение славы и величия России, относился к нему с большим вниманием и это внимание распространял и на его жену, в такой же степени добрую, как и прекрасную. Он поручил Бенкендорфу разоблачить автора анонимных писем, а Дантесу было приказано жениться на младшей сестре Натали Пушкиной, довольно заурядной особе. Но было уже поздно: раз пробудившаяся ревность продолжала развиваться. Некоторое время спустя после этого бала Дантес стрелялся с Пушкиным на дуэли, и наш великий поэт умер, смертельно раненный его рукой.
Папа был совершенно убит, и с ним вместе вся Россия: смерть Пушкина была всеобщим русским горем. Папа послал умирающему собственноручно написанные слова утешения и обещал ему защиту и заботу о его жене и детях. Он благословлял Папа и умер настоящим христианином на руках своей жены. Мама плакала, а дядя Карл был долгое время очень угнетен и жалок.
Жуковский и Плетнев, наши русские учителя, оба дружные с Пушкиным и члены литературного кружка "Арзамас", давно уже познакомили нас с сочинениями Пушкина. Мы заучивали его стихи из "Полтавы", "Бахчисарайского фонтана" и "Бориса Годунова", мы буквально глотали его последнее произведение "Капитанская дочка", которое печаталось в "Современнике". В память погибшего друга Плетнев взял его журнал и продолжал издавать с большим успехом.
Папа освободил Пушкина от всякого контроля цензуры. Он сан читал его рукописи. Ничто не должно было стеснять дух этого гения, в заблуждениях которого Папа никогда не находил ничего иного, кроме горения мятущейся души. Все архивы были для него открыты, он как раз собирался писать историю Петра Великого, когда смерть его похитила. Никто не походил на него. Лермонтов, Вяземский, Майков, Тютчев - все были таланты, но ни один из них не достиг высоты гения Пушкина. Некрасов был доступен широкой публике, но только в одном: он воспевал бедных и бедность. Алексей Толстой, мистик с изысканным языком, но несколько однообразный. Роман стал теперь выражением литературы; спешка современной жизни ограничивает поэтическое творчество, которому необходимо широкое дыхание.
В течение этой зимы я слышала много филармонических концертов в зале Энгельгардта, на которых исполнялись симфонии Бетховена, Реквием Моцарта и многое другое. Мне не доставляло это удовольствия. Анна Алексеевна, пытаясь развить мой слух, предложила предоставить мне возможность играть в трио со скрипкой и виолончелью. Она обнаружила Бэлинга, прекрасного музыканта, застенчивость которого до сих пор мешала ему сделаться известным, но его песни были уже довольно хорошо знакомы публике. Он сочинил для меня прелестные вариации на тему Национального Гимна. Я играла их Мама в день ее рождения в апреле.
В театре вызывала восторг Мария Тальони в балетах "Сильфида" и "Дочь Дуная". Она была некрасива, худа, со слишком длинными руками, но в тот момент, как она начинала танцевать, ее захватывающая прелесть заставляла все это забыть. Надо было ее видеть, чтобы понять, что совершенство грации способно вызвать слезы умиления.
Мэри, бывшая в восторге от Тальони, заучила с дядей Карлом па-де-де, очаровательную и остроумную пантомиму. Они танцевали его на китайском маскараде, третьем и последнем так называемом "бобовом" празднике. Все были в китайских костюмах. Высоко зачесанные и завязанные на голове волосы очень украшали дам, особенно тех, у кого были неправильные, но выразительные черты лица. Папа был одет мандарином, с искусственным толстым животом, в розовой шапочке с висящей косой на голове. Он был совершенно неузнаваем. Бобовой королевой была старая графиня Разумовская, выглядевшая в своем костюме замечательно. Королем был старый граф Пальфи, венгерский магнат, которого в Вене прозвали "Тиннль", очень веселый старик, охотно посещавший бульвары и кулисы театров, всегда с непокрытой головой, в жару, холод и даже в петербургскую зиму. Люди останавливались на улице, чтобы посмотреть вслед этому человечку в мадьярской одежде, с красным лицом и трубообразным носом, с волосами, зачесанными ежом. Его всюду приглашали. Его знакомства сохранились со времен Венского конгресса, так же как его внешность и замашки.
Весной Саша отправился в большое путешествие по России. Через Вятку он хотел добраться до Тобольска. Он первый из Великих князей ступил на Сибирскую землю. Все, имевшие до него дело или обращавшиеся к его посредничеству, были очень милостиво приняты Папа, который страстно желал, чтобы имя его сына благословлялось, где бы он ни появлялся.
В Новочеркасск Саша торжественно въехал верхом на лошади, с атаманской булавой в руках, окруженный казаками. В то время ему было девятнадцать лет. Он был высок и строен. Лицо его было более красивым, чем повелительным. В нем преобладала мягкость, и в глазах светилась доброта его души. Таким он оставался до конца своих дней, в шестьдесят лет. Неблагодарность людей и разочарования в жизни не смогли изменить его доброту, которой было пропитано все его существо.
11 июля, в день моего Ангела, он находился в Туле, откуда прислал мне икону с изображением Богоматери. Я до сих пор ее храню. Такое исходившее от сердца внимание он оказал мне тогда, когда был завален работой и обязанностями, которые занимали все его время. Оно меня тем более тронуло, что ведь обычно братья не балуют своих сестер. Осенью он встретился с Родителями в Вознесенске, чтобы присутствовать на больших кавалерийских маневрах. Множество Высочайших особ и принцев из-за границы уже прибыло туда; между ними также и принц Карл Баварский и с ним его племянник, Принц Лейхтенбергский. С первого же взгляда Мэри его поразила. И он понравился ей, так как он был очень красивый мальчик. Но главным образом ей льстило то впечатление, которое она произвела на него, и мысль о том, что он может стать ее мужем, сейчас же пришла ей в голову. Согласится ли он остаться с ней в России? Я повторяю, что ей только пришла эта мысль, ни о каком серьезном чувстве еще не могло быть и речи.
Тотчас после маневров была предпринята большая поездка всем обществом в Крым. Меня туда не взяли; но благодаря письмам друзей я получила понятие о ней. Князь М. С. Воронцов, генерал-губернатор Южной России, облюбовал этот чудесный уголок и выстроил себе в Алупке роскошный дворец в мавританском вкусе с английским комфортом. Многие богатые, дружные с ним семьи последовали его примеру, между ними Нарышкины и другие.
Моих Родителей принимали там с таким гостеприимством, как разве во времена Императрицы Екатерины. Верхом на лошадях, оседланных по-восточному в бархат и золото, ездили от одного поместья к другому. Это было чудесным временем: везде самое приятное общество, музыка, танцы до глубокой ночи на залитых луной террасах, сады, полные пышных южных растений. Мама получила от Папа в подарок поместье Ореанда, с одним условием, что Папа совершенно не будет заботиться о нем и что она выстроит себе там такой дом, какой ей захочется. К моему пятнадцатилетию я получила от Мама письмо, дышавше восторгом: она в стране, которая представляет собою землю классиков. Она зачитывалась "Ифигенией" Гёте и написала в Берлин известному архитектору Шинкелю, прося его начертить ей план дворца в греческом вкусе. Он действительно создал план, достойный рук волшебника, храм с колоннами и дорическим фронтоном, в котором могла бы жить сама Минерва, но никак не обыкновенные люди. Тогда обратились к тоже очень известному в то время архитектору Штакеншнейдеру. Он нарисовал волшебную виллу в итальянском вкусе, которую и построили, но Мама не было уже суждено ее видеть. Она завещала ее Константину, чтобы он мог жить в ней, когда его обязанности адмирала звали его к Черному морю.
Мэри участвовала в поездке. Она наслаждалась тем, что вызывала восхищение как у молодых, так и у старых. Ее красота была совершенно особого рода, она соединяла в себе две вещи: строгость классического лица и необычайную мимику; лоб, нос и рот были симметричны, плечи и грудь прекрасно развиты, талия так тонка, что ее мог обвить обруч ее греческой прически. Понятие о красоте было для нее врожденным, она сейчас же понимала все прекрасное. Она ярко переживала все, ею виденное, и была чужда всякому предубеждению. Очень скорая в своих решениях и очень целеустремленная, она добивалась своего какой угодно ценой и рассыпала при этом такой фейерверк взглядов, улыбок и слов, что я просто терялась и даже утомлялась, только глядя на нее. Я чувствовала себя часто несвободной в ее обществе, ее непринужденность сковывала меня, ее поведение пугало: я не могла объяснить себе, что за ним таилось. Если она бывала хороша со мной, я сейчас же подпадала под ее очарование, но единогласия между нами почти не было. И тем не менее она была хорошим товарищем и верной подругой, и ее вера в дружбу никогда не ослабевала, несмотря на некоторые разочарования. Ни один из просителей никогда не уходил от нее без ответа, но те, кто знал ее, больше просили услуг, чем совета. Никто не ожидал от этого возбужденного сердца терпения, благоразумия или глубокого понимания. Так и политические соображения не вызывали в ней ничего, кроме спешных импульсов, часто даже противоречащих один другому. Позднее, когда благодаря урокам жизни ее натура укрепилась и стала выносливей, я же приобрела больше уверенности в себе, наше взаимное чувство друг к другу стало много крепче. Конечно, она была в сотни раз ценнее меня, она была способнее, чем все мы семеро вместе, но одного не хватало ей: чувства долга.
Она не умела преодолевать поставленные перед ней задачи и завидовала тому, с каким жаром я могла этому отдаваться.
Адипи, младшие братья и я оставались во время этого путешествия в Царском Селе, под покровительством нашего маленького князя Голицына, этого милого старичка, который никогда не казался нам старым, а также некоей мадам Плещеевой, жившей обычно в Павловске. Она принадлежала еще к окружению Бабушки, ее муж был лектором при Дворе. Постоянно осаждали мы обоих старичков расспросами о наших тетках, сестрах Папа, которые все пятеро были очень хороши собой. Мы рассматривали их портреты, просили рассказать нам об их характерах, манерах, появлении в свет. Сравнивали эти идеальные для нас существа с собой и находили себя очень посредственными в сравнении с ними.
26 августа, в день Святой Наталии, мадам Плещеева пригласила нас к пышному обеду. В этот день вокруг нас собрались все духовно близкие к Бабушке. Главным образом то были учителя и профессора, воспитавшие наших теток и дядей. Мы знали их всех по именам и обе были преисполнены благоговения ко всему, что касалось Императрицы-матери, нашей обожаемой Бабушки, которая всегда была так добра к нам и к которой все, кто были при ней, относились с глубоким уважением.
Но натянутые и точно застывшие лица этих стариков смущали нас. Они все сидели с шляпами в руках вдоль стен и ожидали от нас. Великих княжон, совсем не обладавших светскими талантами своих теток, ласковых слов, предписанных нам на приемах. Момент, когда мы могли сесть к столу, чтобы начать есть кашу с грибами в сметанном соусе, был для всех облегчением.
Вообще же эта осень проходила спокойно и для нас была заполнена работой. Анна Алексеевна очень следила за моими науками: предполагалось, что я выйду замуж в шестнадцать лет. Я начала писать маслом. Наш учитель рисования Зауервейд устроил мне в Сашиной башне ателье, к которому вели сто ступенек. Оттуда можно было наблюдать за облаками и звездами. Он хотел научить меня быстрой и успешной манере писать. Я принялась за это с восторгом и была вскоре в состоянии с успехом копировать некоторые картины в Эрмитаже. Зауервейда в Дрездене обнаружил Папа. Он писал батальные сцены и копировал художников с таким совершенством, что потом многие эти копии были проданы как оригиналы.
Тут, кстати, хотелось бы коротко описать наших различных преподавателей.
Мосье Жилль, родом из Женевы, наш преподаватель истории, говорил не слишком приятно, зато писал очень отчетливым и ясным языком и требовал от нас, чтобы мы записывали его лекции, чем приучил нас к быстрому писанию. Все, чему он нас учил, было легко понять и хорошо запоминалось. Он обращал наше внимание на достойных примера людей или их поступки, будь то на поприще искусства, науки или исследований. Так, например, мы знали об Александре Гумбольдте и его приезде в Петербург, знали об исследователе Южного полюса капитане Россе и о фон Хаммеле, взошедшем первым на Монблан. Он приносил нам самые лучшие литографии, чтобы пробудить в нас интерес к дальним странам. Папа назначил его потом заведующим библиотекой и хранителем арсенала в Царском Селе. ввиду того что у него были также и большие познания в истории оружия. Как ученый он заслужил благодаря своим трудам европейскую славу.
Наш преподаватель английского языка Варранд был истинным другом детей: веселый, склонный всегда нас баловать, всегда готовый дать свои урок в саду, он позволял нам в свободное время делать с ним, что нам было угодно. На все случаи жизни у него были свои поговорки. Он был очень чистенький и аккуратный. Так, например, он каждый раз мыл себе голову перед тем как выйти на прогулку, и случалось не раз, что, возвратясь, он не мог снять шляпы с головы, оттого что она примерзла. У него, прекрасного отца, все его дети вышли отличными существами и преуспевали на своей службе.
Наш немецкий преподаватель назывался Оёртль. Он был очень независим, но в высшей степени небрежен к своей особе. Еще сегодня я вспоминаю рисунок его вышитых подтяжек. Ногти его были всегда грязны, но система занятий - блестящая. Он постоянно заставлял нас не распускаться и вдалбливал в своевольные головы наши ужасно трудные немецкие фразы, в которых до бесконечности нужно ждать глаголов.
Многому учил он нас по цветным картинкам, что нам нравилось и легче запоминалось. Но потом, когда мы перешли к изучению и чтению примеров из классической литературы, мы примирились с немецким языком. Я пробовала даже писать мой дневник по-немецки, но говорить я научилась только после моего замужества.
Курно - наш преподаватель французского языка - появился у нас, когда мне было пятнадцать лет. Анна Алексеевна в своей постоянной заботе о том, чтобы развязать мне язык, обратилась к нему, знаменитому своей системой преподавания, с просьбой научить меня передать экспромтом мною слышанное или сочиненное. Вскоре он должен был отказаться от этого, уж слишком неспособной я оказалась. Тогда он стал заставлять меня писать, считая, что так я скорее могу добиться успеха. После того как я закончила свое учение у него, мы стали истинными друзьями, и читать и разговаривать с ним стало для меня искренним удовольствием. Я вспоминаю, как однажды Папа вошел ко мне и услышал, что мы читаем "Военная служба и ее значение" Альфреда де Виньи. Он слушал некоторое время очень внимательно, затем взял книгу себе и прочел ее с начала до конца. Мысль о воинском долге, которая была заложена в основу этой книги, настолько захватила его, что он был тронут почти до слез.
Наш русский преподаватель, Плетнев, был по духу очень тонок, почти женственно чуток и очень ценился современниками как литературный критик, признаться, несколько самоуверенный. В своих суждениях он шел наперекор всем принципам и теориям, опираясь только на чистоту и искренность своего чувства. Все обыденное, плоское было чуждо ему. Его влияние на учащуюся молодежь в Петербурге было очень плодотворно. Он открывал и бережно хранил такие таланты, как Гоголь, Майков и другие. С нами, детьми, он обращался так, как это надлежало педагогу. В Мэри он поддерживал ее воображение, в Саше - доброту сердца и всегда обращался с нами, подрастающими, как со взрослыми, когда надо было указать нам наш долг, наши обязанности как в отношении Бога и людей, так и перед нами самими. Он бывал растроган до слез, когда говорил нам о надеждах, которые возлагает на нас и хотел бы нам помочь их осуществить. Из всех наших преподавателей он был тем, кто особенно глубоко указывал и разъяснял нам цель жизни, к которой мы готовились. Хотя он был очень посредственным педагогом, его влияние на паши души и умы было самым благодатным. Он умер в 1858 году в Париже после долгой и мучительной болезни. Мэри, блиставшая в то время в Париже на празднествах и балах при дворе Наполеона III, успевала навещать нашего старого друга, чтобы отплатить ему той же верностью и добротой, которую он питал к нам, детям.
Я уже упоминала, что он был другом и издателем Пушкина. Его письма, как и статьи, всеми читались, его имя связывали с духовными и политическими сдвигами нашей эпохи. Благодаря ему я поняла, какое направление приняли либеральные идеи декабристов. Папа знал свой народ и Россию, как немногие. "Они должны чувствовать руку, которая ведет их", - были его слова. Управлять собой учатся не по теории. Нужно время, чтобы узнать свободу и суметь ее сохранить!
Однако куда же я отвлеклась?..
Тимаев, наш преподаватель русской истории, инспектор классов в Смольном, был педант и сухарь, каким неминуемо становится каждый, если он изо дня в день без всякого подъема проводит однообразную работу надзора за девятьюстами людьми (включая и педагогов). Он был единственным нашим преподавателем, который экзаменовал нас и наказывал, заставляя переписывать что-либо, за малейший проступок. Нужно было принести в жертву свою любовь к Отечеству, чтобы учить его уроки.
Арифметику нам преподавал Колленс, прекрасный человек, рано умерший и замененный Ленцем, нашим преподавателем физики, профессором Академии Наук и множества университетов. В нем соединялись большие знания с добродушием, что можно часто найти в немецких ученых. Я была страстно увлечена химией и следила с большим интересом за опытами, которые производил некто Кеммерер, его помощник. Он показывал нам первые опыты электрической телеграфии, изобретателем которой был Якоби. Опыты эти в 1837 году вызывали глубочайшее изумление и в пользу их верили так же мало. как и в электрическое освещение. Уже в то время мы получили понятие о подводных снарядах, впоследствии торпедах. Папа, интересовавшийся всем, что касалось достижений науки, приказал докладывать ему обо всем. Особо его интересовала техника гальванизации, столь необходимая для промышленности. Мой будущий зять, Макс Леихтенбергскнй, в 1842 году основал в Петербурге первый завод, строившийся под руководством французских специалистов. Он существует еще и сегодня, под именем завода Шопена.
Все эти преподаватели занимались обучением только нас, четырех старших. Науками Кости ведал Литке. Он выбрал ему в преподаватели некоего Гримма, рациональный метод которого принес очень хорошие плоды. Кости, имевший прекрасную память, вдали от своих летних развлечении на кораблях Балтийского флота приобрел очень большие познания в географин и математике, которые позволяли ему хорошо сдавать все экзамены. Благодаря своему пытливому уму и либеральным взглядам, не совсем обычным для Зимнего дворца, он проявил себя необычайно способным к пониманию всего делового, в то время как в обращении с людьми ему не хватало такта. Он обладал способностями государственного деятеля, и его имя останется связано с реформами, осуществленными в царствование Императора Александра II. Литке умел окружить его замечательными людьми. Это он ввел к Кости Головнина, который в течение тридцати лет был его правой рукой. Ему удалось провести в Морское министерство способных молодых людей, которые, как и он, стремились изгнать оттуда бюрократический дух. Этих молодых людей называли потом "Константиновичами", и все они играли более или менее значительную роль, как, например, Рейтерн в Министерстве финансов, Набоков в управлении Польши, Димитрий Оболенский в Таможенном ведомстве, Димитрий Толстой в Министерстве просвещения. Напомнить обо всем этом я хочу в тот момент, когда Кости, впавший в немилость у Императора Александра III, совершенно отошел от дел. Это было тяжелым ударом для всех либерально мыслящих, которые могли бы, опираясь на его помощь, восстановить равновесие между кругами отсталыми и передовыми. Но, видно, было суждено иначе. Кости всегда отличался терпимостью по отношению прессы, относился с презрением ко всем нападкам на свою особу и никогда на них не реагировал. Этим объясняется, что поползли подлые слухи об его причастности к заговорам нигилистов. Слухи эти никем не опровергались. Он считал это ниже своего достоинства. Такой взгляд на вещи, вызванный только его благородством, должен был бы быть понятен не только мне одной. К сожалению, это не так.
В 1837 году Кости было только десять лет. Он был маленьким, немного согнутым, близоруким, отчего дядя Михаил прозвал его Эзопом. Живой и веселый, он один производил больше шума, чем целая компания детей. Очень развитой для своего возраста, он сейчас же схватывал нить разговора и никогда не скучал в обществе взрослых. Но незанятый он мог быть невозможен. На все л него всегда был ответ, и его смешные гримасы выводили часто Мама из терпения, и ей приходилось бранить его. Он был упрям, и Литке боролся с этим, постоянно его наказывая; но это не было правильным способом воспитания: если бы с ним обращались иначе, его натура могла бы сделаться великой. Он часто днями не разговаривал, таким обиженным и озлобленным чувствовал он себя тем воспитанием, которое применялось к нему; в двадцать лет он решил жениться, только чтобы избавиться от ярма своего воспитания. Таким образом, прямо из детской он попал в мужья, безо всякого опыта, без того, чтобы изжить свою молодость или побыть в кругу своих сверстников, совершенно неспособный не только вести жену, но и себя самого. Он избавился от воспитательской деятельности Литке, с тем чтобы попасть под башмак своей очень красивой, но и очень упрямой Санни, урожденной принцессы Ангальт-Саксонской. Одна ее внешность привела его в восторг и вызвала в нем страстные чувства, он любил ее вначале слишком идолопоклоннически. чтобы замечать ее ограниченность. После двадцатилетнего брака v него вдруг открылись глаза, наступило разочарование и с ним несправедливость: она ведь была невиновна в его иллюзиях, которые вдруг УВЯЛИ. Он бросился в работу, и чем больше нужно было сделать, тем больше он отвлекался от печальной действительности собственной жизни. Когда его терпению приходил конец, он уезжал в Кронштадт. В одиночестве он отдыхал, и только музыка была способна снова восстановить равновесие его души. Каждую пятницу он играл на виолончели в русском оркестре под управлением Направника. Разучивались новые произведения, но, конечно, без публики. Раз в году, во время Великого поста, совместно с оперным хором устраивались концерты, на которых исполнялись оратории Бетховена, симфонии Шумана или новые, неизвестные еще произведения. На этих концертах присутствовали все. кто в Петербурге любил музыку. Санни, в большом туалете, прекрасная, всеми восторженно встречаемая, принимала гостей. Кости же, не считаясь ни с кем и ни с чем, вел то в одной, то в другой нише свои особые разговоры. В тот же момент, когда начинался концерт, он бывал так захвачен музыкой, что никого и ничего для него больше не существовало. Эти концерты происходили в готическом зале с высоким сводчатым потолком. Находившийся там орган придавал залу вид часовни.
Несчастливый брак и другие испытания, повстречавшиеся на ее жизненном пути. углубили натуру Санни. В своем отчаянии она обратилась к Богу и религии. В ее характере проявились прекрасные стороны, она доходила иногда до смелого исполнения долга. Но ее характер оставался переменчивым, порой даже вспыльчивым, что очень затрудняло отношения с ней. Мне самой удалось быть с ней, как и с тремя другими моими невестками, в прекрасных отношениях. Санни платила мне всегда полным доверием.
Кости много читал, любил общество ученых и иных умных людей, своей прекрасной памятью запоминал все и мог принимать участие в любом разговоре. Он занимался также изучением русского народного творчества и был в постоянных сношениях с Погодиным и другими москвичами, что многими истолковывалось как славянофильство. Это было не чем иным, как попыткой посеять рознь между двумя братьями. Но Саша достаточно знал своих братьев, чтобы считать, будто кто-либо из них способен на оппозицию.
Но я все время уклоняюсь: впечатления мгновений увлекают меня и вызывают картины и воспоминания, которые не подчиняются никакой последовательности. Пора наконец опять поймать нить.
Итак, мы в 1837 году. Мама вернулась с Кавказа, и мы уезжаем в Москву. Папа должен был следовать за нами позднее. Бенкендорф был нашим провожатым. Из-за серьезной болезни, которою он захворал, он не мог сопровождать Папа на Кавказ и был заменен Алексеем Орловым, как в коляске, так и во всех делах и поручениях.
Деловые качества Бенкендорфа страдали от влияния, которое оказывала на него Амели Крюднер, кузина Мама (не смешивать с Юлианой фон Крюднер. мистической писательницей, оказывавшей влияние на Императора Александра I во времена основания Священного Союза). Как во всех запоздалых увлечениях, было и в этом много трагического. Она пользовалась им холодно, расчетливо: распоряжалась его особой, его деньгами, его связями где и как только ей это казалось выгодным, - а он и не замечал этого. Странная женщина! Под добродушной внешностью, прелестной, часто забавной натурой скрывалась хитрость высшей степени. При первом знакомстве с ней даже мои Родители подпали под ее очарование. Они подарили ей имение "Собственное", и после своего замужества Мэри стала ее соседкой, и они часто виделись.
Она была красива, цветущим липом и постановкой головы напоминала Великую княгиню Елену, а правильностью черт Мама: родственное сходство было несомненным. (Она была кузиной Мама через свою мать, принцессу Турн-унд-Таксис.) Воспитывалась она в семье графа Лерхенфельда. где ее называли просто мадемуазель Амели. Без ее согласия ее выдали замуж за старого и неприятного человека. Она хотела вознаградить себя за это и окружила себя блестящим обществом, в котором она играла первую роль и могла повелевать. У нее и в самом деле были манеры и повадки настоящей гранд-дамы. Дома у нее все было в прекрасном состоянии: уже по утрам она появлялась в элегантном туалете, всегда занятая вышиванием для алтарей или же каким-нибудь шитьем для бедных. Она была замечательной чтицей. Если ее голос вначале и звучал несколько крикливо, то потом выразительность ее чтения завораживала. Папа думал вначале, что мы приобретем в ней искреннего друга, но Мама скоро раскусила ее. Ее прямой ум натолкнулся на непроницаемость этой особы, и она всегда опасалась ее. Сесиль Фредерике и Амели Крюднер просто ненавидели друг друга и избегали встреч. Потом, когда ее отношения с Бенкендорфом стали очевидными, а также стали ясны католические интриги, которые она плела. Папа попробовал удалить ее, не вызывая особенного внимания общества. Для ее мужа был найден пост посла в Стокгольме. В день. назначенный для отъезда, она захворала корью, требовавшей шестинедельного карантина. Конечным эффектом этой кори был Николаи Адлерберг, в настоящее время секретарь посольства в Лондоне. Нике Адлерберг, отец, взял ребенка к себе, воспитал его и дал ему свое имя, но, правда, только после того, как Амели стала его женой. Теперь, в 76 лет, несмотря на очки и табакерку, она все еще хороша собой, весела, спокойна и всеми уважаема, играет, - то, что она всегда хотела, - большую роль в Гельсингфорсе.
Но вернемся опять к Москве. Нас отвезли к жене старого генерал-губернатора князя Димитрия Голицына, к которой мои Родители были очень расположены. Она встретила нас любезно, мы чувствовали себя хорошо у нее. Мама брала нас с собой, когда навешала приюты, институты, школы и монастыри. Только в госпитали нас не брали. После приезда Папа мы жили в Малом дворце, бывшем местожительстве Патриарха, граничившем с Чудовым монастырем, где покоятся мощи Святого Алексия. В этом дворце за 20 лет до этого появился на свет Саша.
Было принято сейчас же по прибытии совершать поклонение мощам; один из постоянно там молящихся шести монахов поднимал крышку гроба; женщины, за исключением Особ Императорской Фамилии. не смели стоять подле гроба, а должны были молиться в боковой часовне.
Во время утренней молитвы большой колокол Ивана Великого возвестил Москве прибытие Государя. Он звонил только по большим церковным праздникам, к коронации или прибытию Императора. Народ стремился со всех концов города к Кремлю, и в 11 часов утра вся большая площадь была запружена. Папа появился пешком, сопровождаемый только Сашей. Толпа расступилась перед ним безо всякого вмешательства полиции. Мы с Мама следовали за ними в экипаже. При входе в Успенский собор нас встретил кратким словом Митрополит Филарет, окруженный московским духовенством. Потом запел хор. Блеск и пышность былых времен смешались в этот миг в этом пении с возвышенными чувствами благоговения и любви, наполнившими наши сердца. В соборе мы преклоняли колена перед иконами и гробницами Святителей Петра, Ионы и Филиппа, затем шествие следовало в Архангельский собор, чтобы поклониться гробницам предков, оттуда в церковь Благовещения и затем к Красному крыльцу, где мы поднимались по лестнице. На первой площадке Их Величества поворачивались, чтобы поклониться толпе, отвечавшей бурными приветствиями. Русский народ всегда питал к своему Государю и его семье чувства, граничившие с обожанием.
Папа радовало то, что его любили в народе за его справедливость и энергию. Уважение, внушаемое им, исходило главным образом от его взгляда, который могли выдерживать только люди с чистой совестью; все искусственное, все наигранное рушилось, и всегда удавалось этому взгляду торжествовать надо всем ему враждебным.
Папа стоял как часовой на своем посту. Господь поставил его туда, один Господь был в состоянии отозвать его оттуда, и мысль об отречении была несовместима с его представлением о чувстве долга. В то время он был на высоте своей власти, и его влияние на окружающих казалось безграничным. Позднее, когда он знал. что существуют границы даже для самодержавного монарха и что результаты тридцатилетних трудов и жертвенных усилий принесли только очень посредственные плоды, его восторг и рвение уступили место безграничной грусти. Но мужество никогда не оставляло его. он был слишком верующим, чтобы предаться унынию: но он понял, как ничтожен человек. Как часто он говорил нам в это время: "Когда меня не будет больше, молитесь обо мне".
Во время нашего посещения Москвы мы осмотрели также Грановитую палату, одно из старейших зданий города. Мы проходили через все покои, через бесчисленные часовни этого старого дворца, и Папа поднимался с нами в терема, где в свое время жили царицы; их реставрировали теперь в том русско-византийском стиле, который восстановил художник Солнцев.
Восхищенный этой первой пробой, Папа решил построить на месте дворца, созданного во времена царствования Императрицы Екатерины и не носившего ни малейшего отпечатка народного стиля, новую постройку, большую и прекрасную, для того, чтобы она могла служить для будущих празднований коронаций. Каждый зал должен был носить имя одного из больших орденов: зал Св. Андрея Первозванного, зал. Св. Екатерины и т. д. Зал Св. Георгия Победоносца должны были украшать мраморные доски с именами кавалеров этого ордена.
Постройка дворца была закончена в 1849 году. Я присутствовала на его освящении в Пасхальную ночь. Это была одна из самых красивых, но и самых утомительных церемоний в моей жизни: она длилась с полуночи до четырех часов утра. По ее окончании Папа получил депешу от юного Франца Иосифа Австрийского, просившего своего союзника о помощи против венгерского восстания. Австрийская империя была в опасности. Папа сейчас же подписал приказ о походе русских войск. Эта депеша и ответ на нее, помеченные числами, хранились в кабинете. Сколько событий произошло с тех пор! Как много изменилось! Но характер Папа остался неизменным до его копна, несмотря на все препятствия и трудности, встречавшиеся на его пути, которые он всегда умел пересилить. Иным сделалось все, когда его больше не стало!
Жизнь в Москве была строже регламентирована, чем в Петербурге. Приглашения на празднества и обеды выдавались строго но чину, всегда на первом месте был Митрополит, в то время как в Петербурге Митрополит появлялся только на свадебных и крестинных обедах. Здесь в Москве он молился перед тем, как садились к столу, и сесть было можно только после его благословения. Филарет считался светочем Церкви: во все трудные моменты обращались к нему. Он пользовался доверием еще Императора Александра I, у него хранились важные документы, как, например, отречение Великого князя Константина Павловича, которое держалось в секрете до смерти Государя.
Москва всегда смотрела с пренебрежением на свою младшую столицу - Петербург. Она была горда своей седой стариной и своим национальным ореолом. Интересы москвичей ограничивались театром (в отличие от Петербурга, там была Итальянская опера) и местными новостями. Литературой или политикой не интересовались. Но губернатор, князь Голицын, очень заботился о городе. Он построил целый ряд прекрасных колодцев с чистейшей водой, которая с громадными затратами проводилась издали. Промышленность начинала развиваться, пробовали торговать своими товарами. Папа всячески поддерживал промышленников, как, например, некоего Рогожина, который изготовлял тафту и бархат. Ему мы обязаны своими первыми бархатными платьями, которые мы надевали по воскресеньям в церковь. Это праздничное одеяние состояло из муслиновой юбки и бархатного корсажа фиолетового цвета. К нему мы надевали нитку жемчуга с кистью, подарок шаха Персидского. Почти всегда мы, сестры, были одинаково одеты, только Мэри разрешено было еще прикалывать цветы.
В Москве мне пришлось принять участие в некоторых балах и торжественных обедах, без особой на то охоты: я всегда этого боялась. так как Папа очень следил за тем, чтобы мы все проделывали неспешно, степенно, постоянно показывая нам, как надо ходить, кланяться и делать реверанс. Мы могли танцевать только с генералами и адъютантами. Генералы всегда были немолоды, а адъютанты - прекрасные солдаты, а потому плохие танцоры. Перед мазуркой меня отсылали спать. Об удовольствии не могло быть и речи.
Когда давался торжественный обед за маленьким столом на двенадцать приборов, говорил только один Папа. Он рассказывал о поездках или иных воспоминаниях, был весел, шутил или даже говорил двусмысленности. Когда он говорил о серьезных вещах, его речь захватывала, как это часто бывает у людей, которые живо воспринимают и действительно убеждены в том, что они говорят. После обеда он стоял у камина и разговаривал с генералами о военных делах: вспоминал Бородино, Лейпциг, вступление в Париж. Мама сидела в кругу прочих гостей. Там были очень оживленные разговоры, особенно если при этом был Серж Строганов, скрывавший под серьезной внешностью веселый темперамент и пользовавшийся большим расположением дам. По вечерам занимались музыкой или же смотрели любительские спектакли. Однажды даже давали "Севильского цирюльника", и все очень хорошо играли. Почин исходил по большей части от Мама и тети Елены или от бывших придворных дам, ставших москвичками, но сохранивших еще былую энергию и умевших занимать Папа.
Несмотря на мою светскую жизнь, я все еще оставалась ребенком, и сейчас еще вспоминаю те шалости, которые я придумывала тогда. Особенно запомнился мне один случай. Анна Алексеевна обещала своим племянницам привести их во дворец. Немного взволнованные предстоящим представлением Великой княжне одного с ними возраста, они воображали себе этот визит очень торжественным. Адини и я сложили целую гору подушек. Задрапированные пестрыми платками и лентами из Торжка, обмотанными вокруг голов, мы сели по-турецки поверх подушек, вооружившись киями от бильярда вместо табачных трубок. Дверь отворилась - полнейший конфуз! Затем взрывы хохота, киданье подушками - так произошло знакомство. Но Анна Алексеевна была очень долго огорчена таким недостойным представлением.
Занятий в эти недели, кроме музыки и чтения, у нас не было. Вместе с Мэри мы читали вслух книгу мадам де Сталь о Германии. С Кости, который не только имел "Историю России", но и хорошо знал ее, мы посещали Оружейную палату, монастыри и музеи. Он был прекрасным чичероне и поражал всех своими меткими вопросами и замечаниями. При этом он также шалил: примерял сапоги Петра Великого, садился на трон Ивана Грозного и надел бы на себя и шапку Владимира Мономаха, если бы ему не помешал Литке. Мы присутствовали при облачении Макария Булгакова (1816-1883) известного знатока церковной истории. Митрополита Московского, который был ректором Духовной академии в Петербурге. Филарет, который возлагал на него большие надежды, принимал участие в этой церемонии.
Адини не могла сопровождать нас: у нее болела нога, и ей пришлось пролежать все время нашего пребывания в Москве на шезлонге. Днем ее носили по нашей потайной лестнице наверх к Мама, и она принимала участие в разучивании духовных песен, - это выдумал Папа, с тех пор как узнал от Филарета, что Петр Великий пел в хоре. Наша часовня была как раз под комнатами Родителей, туалетная Мама даже сообщалась с хорами. Папа, Саша, Мэри и Адини, у которой было прекрасное сопрано, а также Анна Алексеевна и еще некоторые, пели всю обедню. Алексей Львов сочинил для них песнопения, между ними "Отче наш" и чудесную "Херувимскую", специально для Адини. По воскресеньям, перед обедней, все собирались, чтобы прорепетировать, если нужно было петь новые песнопения к празднику, а главное, прокимен, который имел на все 52 недели года для каждого воскресенья свое собственное название и молитву. У Папа стало с тех пор привычкой узнавать прокимен для следующего воскресенья заранее. Его глаза встречались с нашими, когда пели очередной прокимен, и Саша потом в память этого делал то же, если присутствовал кто-либо из нас, певцов тогдашнего доброго времени.
При воспоминаниях о Москве я не могу забыть князя Сергея Михайловича Голицына, богатого холостяка, имевшего прекрасную картинную галерею и массу бедных родственников, заполнявших его дом доверху: сестер, племянниц, подруг этих племянниц, бывших слуг с их семьями, служившими часто по три поколения его семье. Его стол был всегда накрыт на 50 персон. Об этом существовал анекдот: тридцать лет подряд появлялся в обеденный час у него человек, исчезавший сейчас же после десерта. В один прекрасный день его место осталось незанятым. Куда он девался? Никто не мог ответить на это. Кто такой он был? И этого никто не мог сказать. Тогда стали узнавать, куда он делся, и выяснилось, что он умер ночью после своего последнего появления на обеде. Тогда только узнали его имя. Это очень показательно для беспечной патриархальной жизни прежней России. Императрица Екатерина гостила в этом дворне Голицыных в то время, когда перестраивался Кремль. Кресло, на котором она сидела, и письменный стол, за которым она писала, хранились особо и с большим почетом.
Прежде чем мы покинули Москву, у Мэри явилась блестящая мысль, чтобы мы, сестры, из собственных сбережений, по примеру наших предков, учредили какой-либо общественный фонд; начальные училища для девочек оказались необходимыми. Составился дамский комитет, пожертвования со стороны предпринимателей и купцов не заставили себя ждать, так что в течение только одного года открыли 12 школ в разных частях города; они назывались "Отечественные школы" и прекрасно работали.
7 декабря, после именин Папа, прекрасным зимним днем, мы покинули Москву. Утром было только 5 градусов мороза, вечером, в Твери, уже 15, а на следующее утро 20 градусов. Люди смазывали лица гусином жиром, чтобы не отморозить нос и уши. Мы были плотно закутаны в шубы, в теплых валенках до колена и ноги в меховом мешке. Мэри, которой стало дурно от этого закутывания, должна была пересесть в другой возок, где опускались окна. Ее место в возке Мама заняла Анна Алексеевна; мы весь день напролет пели каноны и русские песни, музыкальный репертуар Анны Алексеевны был неисчерпаем.
На станциях крестьяне приносили нам красные яблоки и баранки. Анна Алексеевна разговаривала с ними, зная, благодаря своей долгой жизни в деревне, что их интересовало и заботило. Мама очень одобряла это ввиду того, что сама недостаточно хорошо говорила по-русски.
10 декабря мы прибыли в Петербург. 17 декабря был пожар в Зимнем дворце. Это случилось вечером. У нас была зажжена по обыкновению елка в Малом зале, где мы одаривали друг друга мелочами, купленными на наши карманные деньги. Родители были в театре, где давали "Бог и баядерка" с Тальони. В половине десятого, когда мы как раз собирались ложиться спать, Папа неожиданно появился у нас с каской на голове и с саблей, вынутой из ножен. "Одевайтесь скорей, вы едете в Аличков", - сказал он поспешно. В то же время взволнованный камер-лакей застучал в дверь и закричал: "Горит!.. Горит!.." Мы раздвинули портьеры и увидели, что как раз против нас клубы дыма и пламени вырываются из Петровского зала. В несколько минут мы оделись и сани были поданы. Я еще побежала в мою классную, чтобы бросить прощальный взгляд на все, что мне было дорого. С собою я захватила фарфоровую собаку, которую спрятала в шубу, и бросилась на улицу. Там меня впихнули в сани вместе с маленькими братьями, и мы понеслись в Аничков. Нас устроили там наспех, где придется. О том, чтобы спать, не могло быть и речи. Между часом и двумя приехала Мама и рассказала, что есть надежда спасти флигель с покоями Их Величеств. Когда Мама приехала из театра, ей сказали, что мы в безопасности. Тогда она сейчас же прошла к несчастной Софи Кутузовой (дочь петербургского генерал-губернатора, которая была очень слаба после несчастного случая) и очень осторожно сказала ей, что ей придется переехать. Она оставалась при ней, пока та перенесла вызванный этой новостью нервный припадок, и не оставила ее, пока не приехал доктор. Только после этого она прошла к себе, где Папа уже распорядился всем. Книги и бумаги запаковывались, и старая камер-фрау Клюгель заботилась о том, чтобы не оставить бездедушек и драгоценностей. Отсюда Мама поехала к Нессельроде, где был приемный день и где весь петербургский свет столпился у окон, чтобы видеть пламя пожара.
Когда я поднялась утром в Аничковом наверх к Мэри, она сидела за кофе, перед ней в вазе, как обычно, благоухал ее воскресный букет: белая камелия, несколько ландышей и вереск. Россети, бывший камер-паж, теперь офицер Преображенского полка, принес эти цветы вместе с лорнеткой, бриллиантовыми брошками и другими мелочами, которые лежали на подзеркальнике ее туалетной. Он знал все ее привычки и трогательно позаботился о том, чтобы все было на месте при ее пробуждении. Папа всю ночь пробыл на пожаре. Утром нам сказали, что сгорел весь дворец. В обеденное время мы поехали туда и увидели, что огонь вырывается вдоль крыши, как раз над комнатами Папа. Окна лопнули, и посреди пламени виден был темный силуэт статуи Мама. единственной вещи, которую не смогли спасти, так как она придерживалась железной скобой, замурованной в стене.
Когда Папа в театре узнал о пожаре, он сначала подумал, что горит на нашей половине, - он всегда был против елок. Когда же он увидел размер пожара, то сейчас же понял опасность. Со своим никогда не изменявшим ему присутствием духа он вызвал Преображенский полк, казармы которого расположены ближе всех к Зимнему дворцу, чтобы они помогли дворцовым служащим спасти картины из галерей. Великому князю Михаилу Павловичу он отдал распоряжение следить за Эрмитажем, и, чтобы уберечь последний, в несколько часов была сооружена стена, единственное, что можно было сделать, чтобы спасти сокровища, так как нельзя было и думать о том, чтобы выносить их.
В это время пришло известие о другом пожаре, в отдаленной части города. Пана послал туда Сашу с частью пожарных, чтобы немедленно помочь несчастным. В это время уже прибывали полки из других казарм. Пришлось поставить заставы, чтобы сдержать толпу. Папа сам назначил генералов, которые должны были на разных этажах и в квартирах следить за спасением инвентаря. В необычайном порядке, безо всякой спешки, как будто речь шла о переезде, солдаты опустошали одно за другим все помещения от мебели, ковров и картин и превосходили себя в проявлениях доблести и ловкости при переноске тяжелых вещей. Можно было бы до бесконечности рассказывать об этом, так же как и о многом смешном и трогательном, но это завело бы нас в дебри.
Мы опять оказались сбитыми в тесную кучу в любимом гнезде нашего детства Аничковом дворце. Это был счастливейший период моей юности. Мы жили как в русской поговорке: в тесноте, да не в обиде. Теснота делала совместную жизнь более интимной, чем в Зимнем дворце, где квартиры были разделены громадными коридорами. Там невозможно было между двумя уроками быстро пожелать друг Другу доброго утра: следующий преподаватель уже ждал с уроком. И так было во всем.
Мэри выбрала себе единственную солнечную комнату, бывшую детскую столовую. Она так устроила ее, что она служила ей одновременно и кабинетом, и гостиной, и спальней. Низи и Миша, два неразлучных, получили нашу бывшую детскую, тогда как Адини и я получили разные комнаты, потому что я, как пятнадцатилетняя, теперь ложилась позднее. Моя рабочая комната имела окно на площадь, откуда было видно, как проезжал мимо весь Большой свет. Конечно, эта комната стала сборным пунктом для всей семьи. В обеденное время проезжали домой чиновники из своих управлений. Около двух часов выезжал цвет молодежи, мы любовались выездами и лошадьми и обсуждали всякую мелочь.
К Рождеству я получила свою первую обстановку: письменный стол с креслом (оно еще существует до сих пор; мой муж употребляет его в своей туалетной, и подобные ему он заказал для всех своих комнат). Драпировка отделяла мой кабинет от рабочей комнаты. Перед столом была стоячая лампа под розовым абажуром. В одном из углов висела картина, которую я получила тогда ко дню рождения: старик в белом одеянии с красным крестом крестоносца. Под этой картиной стоял аналой с крестом и Евангелием. Здесь мы все исповедовались, и Мэри не могла видеть головы старца, не вспомнив о всех грехах, в которых она каялась под пристальным взглядом с темной картины.
Папа распорядился, чтобы на наш стол употреблялись 25 серебряных рублей: одно блюдо на завтрак, четыре блюда в обед в три часа и два на ужин в восемь часов. По воскресеньям на одно блюдо больше, но ни конфет, ни мороженого. Для освещения наших рабочих комнат полагалось каждой по две лампы и шесть свечей, две на рабочий стол, две воспитательнице и две на рояль. Каждая из нас имела камердинера, двух лакеев и двух истопников. Общий гофмейстер следил за служащими, к которым причислялись два верховых для поручений. У мадам Барановой, кроме того, был еще писарь для бухгалтерии. К тому те у каждой из нас был свой кучер. Мой Усачев умер в 1837 году и был заменен Шашиным, который сопровождал меня в Штутгарт. Прекрасный человек, прослуживший мне 37 лет и умерший в 1873 году. Я посещала его во время болезни; ему ампутировали обе ноги, но он все еще был весел и встречал меня всегда своей всегдашней доброй улыбкой и благословлял меня. Никогда и ни в чем я не могла упрекнуть его. Единственное, что ему ставилось в Штутгарте в минус, было то, что он давал слишком много овса своим русским лошадям.
Наши преподаватели получали 300 серебряных рублей в год и должны были получать эту же сумму пожизненно, как пенсию. Для нашего гардероба было ассигновано 300 рублен до нашего пятнадцатилетия, чего нам никогда бы не хватило, если бы Мама не помогала нам подарками на Рождество и в дни рождении.
На милостыню были предназначены 5000 рублей серебром в год. Остальное из наших доходов откладывалось, чтобы создать для нас капитал. Каждый год Папа проверял наши расходы. После его смерти наш капитал стал употребляться для уделов.
Комнаты Родителей над нами остались теми же, что прежде. После, когда теперь покойный Цесаревич Никс получил Аничков, он все переделал, и это отсутствие уважения к традициям оскорбило меня. Сашка же и Минни (Император Александр III и Императрица Мария Федоровна), напротив, относились с уважением к Аничкову дворцу, что делает честь их уму и сердцу. Может быть, будет небезынтересно для истории, если я дам краткое описание комнат наших Родителей в Аничковом, как они были обставлены во вкусе 1817 года.
Спальня была обита голубым голландским бархатом, вся мебель, в стиле ампир, позолочена.
Туалетная - белая, без ковра, с лепными украшениями на стенах и потолке. Громадное зеркало на подставках из ляписа занимало целую стену. Оно было еще со времен Императрицы Екатерины Великой. Перед камином стоял туалетный стол. Широкий диван стоял рядом с опущенной в пол ванной. Кроме этого, только несколько шкафов красного дерева и на стенах картины маслом, изображавшие членов Прусского Дома.
Кабинет был обит зеленым, потолок представлял небо в звездах с двенадцатью женскими фигурами - символами месяцев года. Двойной письменный стол, носивший шутливое название "двуспального", перед ним кресло, у камина второе, для Папа. и ширма, украшенная сценами из "Плиады". На окнах решетки, увитые плющом. Громадная печь, похожая своей формой на саркофаг, уставленная вазами, лампами и статуэтками. Я не знаю, было ли это красиво, но нам все нравилось, и никогда я больше этого не видела. Затем еще рояль, этажерки, уставленные раскрашенными чашками (самый изысканный подарок того времени, маленькими античными вазочками и безделушками. Прекрасные
старые и новые картины висели по стенам. Мою любимую картину "Святое Семейство" Франчески, к моей большой радости, я увидела потом, в салоне Минни, стоящей на мольберте. Я не помню, что стало с обеими картинами Грёза: девушкой, смотрящейся в зеркало, и другой - с девушкой, играющей на флейте.
Будуар был очень мал, в нем помещался один диван и письменный стол с альбомами. Вот и все. Сюда Мама приходила в часы, когда хотела быть одна перед Причастием, здесь велись Родителями интимные разговоры и здесь же, перед прекрасным бюстом Королевы Луизы (Рауха), нас благословляли перед свадьбой, 10 марта, в день рождения ее матери, Мама украшала этот бюст венком из свежих цветов. Над письменным столом висели два ангела Сикстинской Мадонны, голова Христа, написанная мадемуазель Вильдермет (швейцаркой, гувернанткой Мама), два портрета - Саши и Мэри, акварелью, затем рисунок солдата-гвардейца, написанный Папа на дереве, и кое-что священное по воспоминаниям, совершенно независимо от художественной ценности. Сидя на ковре, мы читали в этом маленьком будуаре, особенно в Великий пост, английскую детскую повесть об Анне Росс, маленькой верующей девочке, умершей ребенком, и каждый раз, как рассказ приближался к развязке, мы плакали горькими слезами.
Затем надо упомянуть библиотеку с простыми шкафами, затянутыми серой тафтой.
Туалетная Папа - такая крошечная, что в ней с трудом могли передвигаться три человека, стены увешаны военными сценами и английскими карикатурами. Библиотека Папа была устроена так же, как библиотека Мама, с той только разницей, что в ней над шкафами висели портреты генералов, с которыми он вместе служил. И наконец кабинет Папа - светлое, приветливое помещение с четырьмя окнами, два с видом на площадь, два - во двор. В нем стояли три стола: один - для работы с министрами, другой - для собственных работ, третий, с планами и моделями, служил для военных занятий. Низкие шкафы стояли вдоль стен, в них хранились документы семейного архива, мемуары, секретные бумаги. Под стеклянным колпаком лежали каска и шпага генерала Милорадовича, убитого во время бунта декабристов 14 декабря. Затем еще портрет принца Евгения Богарне, рыцарский характер которого нравился Папа, как пример верности, не пошатнувшейся даже в несчастии. Когда Папа страдал головной болью, в кабинете ставилась походная кровать, все шторы опускались и он ложился, прикрытый только своей шинелью. Никто не смел тогда войти, покуда он не позвонит. Это длилось обычно двенадцать часов подряд. Когда он вновь появлялся, только но его бледности видно было, как он страдал, так как жаловаться было не в его характере. Если ему хотелось несколько рассеяться между работой, он выбывал к себе Орлова или Эдуарда Лдлерберга, брата Жюли Барановой и товарища его детских игр.
Орлов был мне знаком с детства, но я совершенно его не знала, никогда не обменялась с ним ничем, кроме самых банальных слов. Он выглядел очень молодцевато, был затянут, как во времена Императора Александра I, напудрен и подтянут. Он очень тяготился своей женой, которая была набожной плаксой, он же любил ухаживать. В конце концов он кончил тем, что попал в руки известной кокотки, расточавшей милости от его имени. Последняя очень вредила ему, лично же он был безупречен. Папа очень ценил его, так как он был прекрасным и понятливым работником. Мама же его недолюбливала. Имя Орлова останется неразрывным с царствованием Папа. Всегда добродушный, всегда благодушный, он был желанным гостем у нас. Папа постоянно дразнил его и называл "mauvais sujet" (шалопаи (фр.)).
Часто приходилось искать его по крайней мере полчаса, прежде чем сесть за стол. Заботу о собственном доме он предоставил своей жене. Он явно предпочитал наш дом своему собственному, не испытывая при этом никаких угрызений совести. Орлов принадлежал к тому типу русского человека, который сам по себе полон противоречий. Временами он мог совершенно распускаться, не одевался но целым дням, ходил в старых ночных туфлях, не брал в руки ни книги для чтения, ни одной бумаги. Но если дело шло о каком-нибудь поручении, которое давалось ему, - его старание и умение тонко вести самые сложные переговоры не знали себе равных. Во всех ситуациях он сохранял свободу своего ума, мужество и твердость, при этом не был ни дипломатом, ни солдатом. Он обладал тем, что отличает русского человека, - "готов ко всему, чего потребует Царь".
ГРЁЗЫ ЮНОСТИ - 1837 год
Содержание материала
Страница 8 из 17